Карев опасался, как бы бумаги не пропали.
Он искал старожилов и расспрашивал, с кем дружил покойный барин и живы ли те, при ком совершался акт.
Тяжба принимала серьезный характер; он разузнал, что и сам помещик был свидетелем, когда барин одну половину отмежевал казне, а другую – крестьянам.
– Уж ты выручи нас, – говорили мужики, – мы тебя за это попомним…
Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги, угощал мужиков куревом.
– Ничего мне не надо, табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть.
Смеялись и с веселым размахиваньем шли в трактирчик.
– Одурачить-то мы их одурачим, – возвращался он к старому разговору, – вот только б бумаги не подкашляли…
Лимпиада, покрыв стол, стала ждать брата и, прислонясь к окну, засверкала над варежкой спицами.
Ставни скрипели, как зыбка.
Она задумалась и не заметила, как к крыльцу подкатила таратайка.
Ворота громыхнули, Чукан с веселым лаем выскочил наружу, и Лимпиада, встрепенувшись, отбросила моток.
– Ты что ж это околицу-то прозевала, – весело поздоровался Карев.
Лимпиада, закрасневшись, выставила свои, как берестяные, зубы и закрылась рукавом.
– Забылася, – стыдливо ответила она.
– Эх ты, разепа, – шутливо обернулся он, засматривая ей в глаза.
Вошел Филипп и внес мокрый хомут; с войлока катился бисер воды и выводил змеистую струйку.
– Гыть-кыря! – пронеслось над самым окном.
– Кто это? – встрепенулся Филипп. – Никак пастухи… Федот, Федот, – замахал он высокому безбородому, как чухонец, пастуху, – ай прогнали?
– Прогнали, – сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух.
– Вот, сукин сын, что делает, – злобно вздохнул Филипп, – убить не грех.
– На Афонин перекресток гоним! – крикнул опять пастух. – Измокли все из кобеля борзого… петлю бы ему на шею.
Лимпиада искоса глядела на Карева, и когда он повертывался, она опускала глаза.
Тучи прорванно свисли над верхушками елей, и голубые просветы бражно запенились солнцем. По траве серебряно белела мокресть.
– Пойдем в лес сходим, – сказал Филипп. – Нужно на перемет посмотреть, в куге на озере я жерлику поставил; теперь, после дождя, самый клев.
Сосны пряно кадили смолой, красно-желтая кора вяло вздыхала, и на обдире висли дождевые бусы.
– Ау! – крикнула Лимпиада, задевая за руку Карева.
– У-у-у! – прокатилось гаркло по освеженному лесу.
Карев отбежал и тряхнул сосну, с веток посыпался бисер и, раскалываясь, обсыпал Лимпиаду. Волосы ее светились, на ресницах дрожали капли, а платок усыпали зеленые иглы.
– Недаром тебя зовут русалка-то, – захохотал он, – ты словно из воды вышла.
Лимпиада, смеясь, смотрела в застывшую синь озера…
Помещик узнал через работника, что крестьяне вызывают на перемер инженеров и подали в суд.
– Проиграет твое, – говорил робко работник. – Там за них какой-то охотник вступился – бедовая, говорят, голова.
Помещик угрюмо кусал ус и обозленно стучал ногами.
– Знаю я вас, мошенников… михрютки вы сиволапые! Так один за другого и тянете.
– Я ничего, – виновато косился работник, – я сказать тебе… может, сделаешь что…
Помещик, косясь, уходил на конюшню и, щупая лошадь, кричал на конюха:
– Деньги только драть с хозяина. Опять не чистил, скотина… Заложи живо овса!..
Конюх, суетясь, тыкался в ларь, разгребал куколь и, горстью просеивая, насыпал в меру.
Мякина сыпалась прямо в глаза вилявшей собаке и щекотала ей ноздри.
– Ты еще что мешаешься! – ткнул ее помещик ногой. – Вон пошла, стерва!
«Ишь черт дурковатый, – думал конюх, – не везет ни в чем, так и зло на всех срывает!»
– А где он живет? – обратился к вошедшему за метлой работнику.
– Он живет в долине, на Афонином перекрестке, помол держит.
– Так, так, – кивал головой конюх, – сказывают, охотой займается еще.
– Так ты вот что, Прохор, – обратился помещик к конюху. – Заложи нам гнедого в тарантас и сена положи. А ты, брат, пей поскорей чай да со мной поедешь.
Карев увидел, как к мельнице подкатил тарантас и с сиденья грузно вывалился барин.
Он, поздоровавшись, сел на лавку и заговорил о помоле.
«Хитрит, – подумал Карев, – не знает, с чего начать».
– Трудно, трудно ужиться с мужиками, – говорил он, качая трость. – Я, собственно… – начал он, заикнувшись на этом слове, – приехал…
– Я знаю, – перебил Карев.
– А что?
– Хотите сказать, чтобы я не совался не в свои сани, и пообещаете наградить.
– Н-да, – протянул тот, шевеля усом, – но вы очень резко выражаетесь.
– Я говорю напрямую, – сказал Карев, – и если б был помоложе, то обязательно дал бы вам взбучку.
Помещик сузил глазки и стал прощаться.
Работник насмешливо прикусил губы и хлестал лошадь. Тарантас летел, как паровоз.
– Гони сильней! – ткнул он его ногой.
– Больше некуда гнать, – оглянулся работник, – а ежели будешь тыкаться, так я так тыкну, что ты ребер не соберешь.
Глава третья
Стояла июльская жара. Пахло ожогом трав и сухой соломой. Колосился овес.
Мужики собрались на сходку и порешили косить луга.
Десятские взяли общественные канаты и пошли за реку отыскивать занесенные в половодье на делянках ямы.
Они осторожно, не сминая травы, становились на раскосы и прикидывали веревку.
К вечеру у парома заскрипели с шалашами телеги и забренчали косы.
По лугу потянулись гуськом подводы и, покачиваясь, ехали за песчаную луку.
За лукой, на бугорке, считая свою выть от ямы, они скидывали, окосив траву, шалаши, уставляли их поплотней и устилали сочной травой.
Из телег летели вилы, грабли, связки дров и хламная рухлядь.
Потом, осторожно взяв косы, вешали их на попки шалаша и втаскивали во внутрь сундучок с посудой и снедью.
Шалаши лицом друг к другу ставили в два ряда и позади, распрягая лошадей, подняв оглобли, притыкали накрытые веретьями телеги.
В это утро к Кареву пришел Филипп и стал звать на покос.
– А я и работника не наймал, – говорил он, улыбаясь издалека. – На тебя надеялся… Ты не бойся, нам легко будет, на семь душ всего; а ежели Кукариху скинуть – и того меньше…
Карев весело поднял голову и всадил в дровосеку топор.
– А я уж вилы готовлю.
Филипп по порядку отыскал четвертную стоянку и завернул на край.
У костра с каким-то стариком сидел Карев и, подкладывая плах, говорил о траве.
– Трава хорошая, – зашептал Филипп, раздувая костер. – Один медушник и кашка.
– А по лугам один клевер, – заметил старик. – И забольно так по впадинам чесноком череда разит.
Небо щурилось и морщилось. В темной сини купола шелестели облака.
Мигали звезды, и за бугром выкатывался белый месяц.
Где-то замузыкала ливенка, и ухабистые канавушки поползли по росному лугу.
Милый в ливенку играет,Сам на ливенку глядит,А на ливенке написано:В солдатушки итить.
Карев пил из железной кружки чай и, обжигая губы, выдувал колечко.
Пели коростели, как в колотушку, стучал дупель, и фыркали лошади.
Филипп постелил у костра кожух, накрылся свиткой и задремал.
Старик, лежа, согнув кольцом над головой руки, отсвистывал носом храповитую песню, и на шапку его сыпался пепел.
Карев на корточках вполз в шалаш и, не стеля, бросился на траву.
Зарило.
– У… роса-то, – зевнул Филипп, – пора будить.
Было свежо и тихо. Погасшие костры светились неподмоченной золой.
– Костя… а Кость… – трепал он за ногу. – Кость…
Карев вскочил и протер глаза. Во рту у него было плохо от вчерашней выпивки, он достал чайник и стал полоскать.
– Ого-го-го… вставать пора, – протянулось по стоянке.
Филипп налил брусницы водой, заткнул клоком скошенной травы и одну припоясал, свешивая на лопатку, сам, а другую подал Кареву.
Косы звякнули, и косари разделились на полувыти.
– Наша вторая полувыть, – подошел к Филиппу вчерашний старик. – Меримся, кому от краю.
Филипп ухватился за окосье, и стали перебираться руками.
– Мой конец, – сказал старик, – мне от краю.
– Ну, а моя околь, – протянул Филипп, – самая удобь. Бабы лучше в чужую не сунутся.
– Бреди за ним по чужому броду, – указал он Кареву на старика, – меряй да подымай косу.
Карев побрел, и сапоги его как вымазались в деготь: на них прилип слет трав и роса.
– А коли побредешь, – пояснил старик, – так держи прямо и по цветкам норови, лучше в свою не зайдешь и чужую не тронешь.
Они пошли вдоль по чужой выти и стали отмерять. Карев прикинул окосьем уже разделенную им со стариком луговину и отмерил себе семь, а старику – три; потом он стал на затирку и, повесив на обух косы фуражку, поднял ее.